Рудольф Александрович Ольшевский не писал плохих стихов. Их ему приносили. Осенью 1999 года я тоже стал их приносить, причем регулярно.
Беседовать с ним было трудно - очень часто звонил телефон. Рудольф Александрович невольно переключался к невидимке-позвонившему, а я листал его книги, дожидаясь продолжения наших разговоров. Вот зеленая трубка положена, я начинаю доводить вопрос до конца - опять звонит телефон! Еще через пару минут трубка положена, я быстро задаю вопрос, Рудольф Александрович уточняет - о чем мы собственно говорили? - а я уже смотрю на телефонный аппарат. Молчит белловское изобретение. Рудольф Александрович тоже смотрит на него, затем начинает объяснять, держа в руках листы с моими новыми творениями: "Если архитектор на своей статуе вместо носа поставит уши, а руки вместо ушей - его просто не поймут. В стихах уши тоже должны быть на своем месте..." Затем звонит телефон, и я продолжаю листать книги, дожидаясь продолжения разговора. Я пролистал много книг.
Иногда я уходил на кухню. Там можно было поговорить с Надеждой Петровной, его женой.
Не думаю, что Рудольф Александрович воспитал кого-либо из приходящих к нему молодых поэтов. Их воспитывала Надежда Петровна. Она всегда знала когда и какую книгу нужно открыть, чтобы перед человеком открылось то, что мы называем "новые горизонты знаний".
Как-то я увидел у них зажелтевшую фотографию: пляж, жара, здоровый парень поднял руки над головой, а на ладонях у него вверх ногами и спиной к объективу балансирует кто-то маленький и загорелый. У него прекрасно проработанные мышцы спины. На Рудольфа Александровича ни тот ни другой не похожи. Я спросил Надежду Петровну: "Кто это, наверху?" Она сказала: "Конечно же, Рудольф Александрович! Кто еще мог быть таким сумашедшим, чтобы полезть невесть куда ногами вверх?"
И я осознал, что все герои стихов и рассказов Рудольфа Александровича, казавшиеся мне какими-то ненастоящими, романтизированными, подкрашенными прошедшим временем - Женька-гимнаст, Валерка-моряк, рыжий и сумажедший Еся - все они были по-настоящему, и что придумывать их Рудольфу Александровичу не было нужды - они были! И я поверил в его казавшиеся мне такими странными, постоянными и мощными в его творчестве переходы и связи между пространством и временем. Я поверил, что трамвай может из-за ветки сирени, влезшей в его окно, сделать такой невозможный, но осязаемый скачок из тогдашнего, какого-то совсем уж добиблейского времени в сегодня и тут же нырнуть назад, на свои неизменные рельсы, и звеня и трясясь, нести в себе маленького поэта, который смог этот переход увидеть, понять, запомнить и передать.
Рудольф Ольшевский родился в тридцать восьмом году."Всех расстреливали, а я, дуралей, родился." - удивляется он в одном из своих рассказов. Детство и юность прошли в Одессе. Одессита можно узнать в любой толпе. Он иначе носит шляпу на голове, да и всю голову держит не так, как другие. А уж если он заговорит, можете выключать лампу.
В 1956 он эмигрировал в Кишинев. Именно "эмигрировал". Убежал от самого нелепое в мире детского прозвища: "Ну скажите, пожалуйста, кого еще в мире называли Дамский Наган? Представляете, летним одесским утром какой-нибудь хмырь кричит у моего окна: "Эй, Дамский Наган, пошли на море!" И самое обидное , что мама, моя родная мама, не понимает, что это оскорбительно. Спокойно она отвечает хмырю: "Алик, Дамский Наган пошел за хлебом".
И во всем виноват я сам. А дело было вот как. Началось все с того, что я родился в командировке. То есть, как вы понимаете, в командировку послали не меня, находившегося в эмбриональном состоянии. Хотя, с другой стороны, как на это посмотреть. Командирован был мой отец. И не только он, его одного было недостаточно для моего появления на свет. Вместе с ним на год с лишним уехала из Одессы в глухое белорусское село и моя мама. Совдекабристка. А шел в ту пору 1938 год.
[...]
Итак, через семь лет приехал я в Одессу. Мы с женой шли по нашему двору в жаркий воскресный полдень. Тишина стояла вокруг необыкновенная. Весь дом купался в море или торговался на Привозе, или неподалеку от нашего двора спорил в саду на Соборке у фонтана, где каждый день собиралась толпа обсуждать футбольные новости. "Ой, не говорите мне за Черноморец, это не команда. А за кого вам говорить? За киевское "Динамо"?" Все из нашего двора куда-то делись. Только два пацана обливали друг друга возле крана. Им было лет по пять. Они родились гораздо позже того лета, когда я уехал из этого города.
Увидев нас, они перестали брызгаться, и один шепотом сказал другому. Он сказал шепотом, но я услышал, так как в нашем дворе хорошая акустика:
- Нолик, смотри, Дамский Наган приехал.
Это моментально услышала тетя Маня. Она высунулась из окна, якобы только затем, чтобы крикнуть ребятам:
-Эй, байструки! Оставьте мне в покое водопровод!
И тут же забыв про них, она обернулась к своему мужу, который уже лет тридцать после инсульта был прикован к постели и каждый день просил свою жену, чтобы когда он умрет, не про него будет сказано, она его похоронила вертикально, стоя.
- Ося, - просвистела тетя Маня. В оперном театре ее голоса я бы не услышал. - Ося, Дамский Наган вернулся.
- Что ты говоришь? И какой же у него вид?
- А, на море и обратно. Ты что Дамского Нагана не знаешь? Он привез свою жену. Ты слышишь, как пахнет ее одеколон?
- Конечно. Я же не глухой, - долетел до меня его голос. - Наверное французский.
В годы "застоя" он написал либретто к опере Эдуарда Лазарева "Дракон" по сказке Евгения Шварца. Очень смелое для того времени предприятие. КГБ Ольшевский боялся (сам сказал). Как и от многих других, от него буквально требовали написать компромат на Иона Друцэ. Не написал.
Одним словом, постановку запретили не сразу, а после трех представлений.
Кстати, премьеру "Дракона" смотрел сам Бодюл, тогдашний "президент" МССР. Хлопать в зале зрители начали только после того, как тот, встав в своей ложе, сделал сначала тягостную паузу, затем два хлопка.
В конце девяностых Ольшевский эмигрировал в США, во многом из-за предстоявшей ему сложной операции на сердце, а в малом - как в Кишиневе можно зарабатывать на жизнь литературным трудом? В Бостоне он по-прежнему активно участвовал в литературной жизни: "Переводил, писал для московской газеты "Алфавит" стихи, а для нью-йоркской "Форвертс" - остроумные одесские рассказы. Настоящий одессит – неунывающий, смешливый острослов - Ольшевский даже в тяжелые годы экономического кризиса и политической нестабильности Молдавии рассыпал вокруг себя искры праздничного костра. Все, что выходило из-под его пера, было легким, летящим, изящным".
Письмо Рудольфа Александровича из Бостона (Пт, 04.05.2001 04:51).
Привет, Эль.
Мы начинаем привыкать к новой жизни. Материальной проблемы здесь не существует. Даже нищие едят ананасы и рябчики, и кое-что еще о чем голодный Маяковский даже нафантазировать не мог.. Завязываются у меня отношения с публичными домами.. Я имею в виду тех, кто занимается публикацией.. Написал рассказ, начал второй. При случае пришлю. Пока сделать это мне трудно, так как он набран в Worde, а мы с компьютером пока на "вы ". Во всяком случае, я с ним.
К хорошему привыкаешь быстро, так мы привыкли к великолепному Бостону. В последние триста лет в нем селились представители различных племен. И каждый тянул сюда дух своего народа и свою архитектуру.
Огромную площадь занимает ирландский район район.Это типичные англосаксонские улочки, на которых ни днем ни ночью не гаснут газовые фонари. Офонареть можно..
Итальянские кварталы можно узнать по домам с колоннами да обилием уличных скульптур.
Китайская эрия видна издали разноцветными многослойными крышами. Броской рекламой многочисленных магазинчиков и рестаранчиков, в которых жрать подают вкусную, но чужую пищу. Перченную, как сто харчо. Пробовали есть ее палочками, но, как дикари, возвращались к вилкам...
Евреи привезли с собой дома европейских местечек. Однако они успели сначала стать Рокфелерами и Морганами. И дома их выглядят потрясающе.По этим улицам они ходят в черных фраках и черных шляпах, которые немцы сняли еще в средневековье. Это черная рамка, в которую обрамлен перелицованный немецкий из немецкого на еврейский язык - идиш.
Все эти постройки соединяют американские билденги, которые тоже не однородны. То город продолжают двухэтажные улочки неряшливых ковбойских провинциалов с небрежной, но яркой рекламой, которая оживляется по ночам. То город растет в высоту и дорастает до небоскребов. Но и они все разные по высоте и по стилю. Здесь ты попадаешь в фантастический мир, что парит в небе.
Дома города, как ступеньки, что ведут в прошлые и будущие века. Он напоминает Вавилон, разместившийся между малоизвестными в Европе, но шириной с Днепр, реками.. Бостон утопает в зелени. Поля покрытые яркой травой в самых неожиданных местах разрывают город. А деревья высятся повсюду. И кажется, будто этот город заблудился в лесу или этот лес забрел в собранный из стран Европы, Азии и Африки город.. И все это великолепие расположено на берегу Атлантического океана, пляжи котороого находятся в сорока минутах от нашего дома, если ехать в метро. А дух океаеа повсюду. Он словно кондиционер в комнате, когда на дворе духота..
Жду письма. Будь здоров.
Кто-то сказал, что "главной кишиневской заботой Ольшевского стала еврейская книга". Он познакомил русскоязычного читателя с поэтом Моисеем Лемстером (недавно репатриировавшимся из Молдавии в Израиль), переведя с идиш и опубликовав его книгу "Еврейский дождь". Затем перевел с идиш книгу своего друга – прозаика Ихила Шрайбмана. С бывшим руководителем "Джойнта" в Молдавии Игалем Котлером задумал и осуществил издание книги "Летящие тени", куда вошли его переводы пяти замечательных бессарабских литераторов-идишистов, живших в первой половине ХХ века - Зелика Бардичевера, Якова Штернберга, Герца Ривкина, Элиэзера Штейнбарга и Мотла Сакциера. Слава "Джойнту", так щедро взявшемуся спонсировать издание почти всего, что можно было связать с еврейской темой. Жить литературным трудом в Кишиневе невозможно, могу засвидетельствовать.
Уже в Америке Ольшевский перевел эпохальную повесть Бориса Сандлера "Глина и плоть" о Кишиневском еврейском погроме 1903 года, осуществил издание двух выпусков популярного альманаха "Ветка Иерусалима", куда смог собрать лучшие произведения еврейских поэтов и прозаиков, ныне живущих в Израиле, США, Канаде, Германии и России.
Вечер в Бостоне. Там уже полночь. Бьют куранты в метельной тиши. Доктор Ванинов - скорая помощь Для загадочной русской души. За окном розоватые тени, Дышит темной водой океан. - Вы еще на работе, Евгений? Что мне делать? На сердце туман. Что мне делать? Я чувствую кровью, Как болит за моею спиной Между сосен лыжня в Подмосковье, Что оставлена в жизни иной. На ненастье, наверное, в теле Ноют волны, волнуется вал, Что на берег несет в Коктебеле Сердолик и агат, и опал. Пропишите мне эту неволю Вперемешку с бедой и виной. Я рожден исторической болью В чуждый век на чужбине родной. Пропишите мне, доктор, таблетки И отвар из херсонской травы, Чтобы выпил я, и однолетки Снова встретились в центре Москвы. Чтоб на кухне в полшаге от славы Пили пасынки СССР. И звучала струна Окуджавы, И смеялся Фазиль Искандер. Чтоб гроза поэтических гадин, Хлебопашцев лирических нив, Друг сердечный мой, Стасик Рассадин Плакал, Пушкина томик закрыв. Чтоб ценили за умное слово, За энергию правды в строке, Чтоб толпа узнавала Попцова, Когда мы с ним спускались к Оке. Бьют наотмашь в России куранты. Время ночи. Не наш это час. Мы и там уже все эмигранты - Государство покинуло нас. Государство, бунтарство, коварство. Жизнь впряглась в кочевую арбу. Доктор Ванинов, дайте лекарство От российского рабства рабу.
Рудольф Ольшевский умер в Бостоне, во время встречи с читателями. Прямо на сцене. Не дожил до своего 65-летия всего десять дней.
© 2004.